Вы себе представляете

парижских женщин
с шеей разжемчуженной,

разбриллиантенной

рукой…
Бросьте представлять себе!

Жизнь —

жестче —
у моей парижанки

вид другой.
Не знаю, право,

молода

или стара она,
до желтизны

отшлифованная

в лощеном хамье.
Служит

она

в уборной ресторана —
маленького ресторана —

Гранд-Шомьер.
Выпившим бургундского

может захотеться
для облегчения

пойти пройтись.
Дело мадмуазель

подавать полотенце,
она

в этом деле

просто артист.
Пока

у трюмо

разглядываешь прыщик,
она,

разулыбив

облупленный рот,
пудрой подпудрит,

духами попрыщет,
подаст пипифакс

и лужу подотрет.
Раба чревоугодий

торчит без солнца,
в клозетной шахте

по суткам

клопея,
за пятьдесят сантимов!

(По курсу червонца
с мужчины

около

четырех копеек.)
Под умывальником

ладони омывая,
дыша

диковиной

парфюмерных зелий,
над мадмуазелью

недоумевая,
хочу

сказать

мадмуазели:
— Мадмуазель,

ваш вид,

извините,

жалок.
На уборную молодость

губить не жалко вам?
Или

мне

наврали про парижанок,
или

вы, мадмуазель,

не парижанка.
Выглядите вы

туберкулезно

и вяло.
Чулки шерстяные…

Почему не шелка?
Почему

не шлют вам

пармских фиалок
благородные мусью

от полного кошелька? —
Мадмуазель молчала,

грохот наваливал
на трактир,

на потолок,

на нас.
Это,

кружа

веселье карнавалово,
весь

в парижанках

гудел Монпарнас.
Простите, пожалуйста,

за стих раскрежещенный
и

за описанные

вонючие лужи,
но очень

трудно

в Париже

женщине,
если

женщина

не продается,

а служит.